На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Михаил Копелиович

Его стихам вовек не потускнеть
(Поэзия и судьба Бориса Чичибабина)

За свою сравнительно недолгую легальную творческую жизнь (лет десять-двенадцать в 50—60-х плюс еще семь, начиная с 1987 года) Чичибабин издал девять, а точнее, восемь с половиной, сборников стихов. «Половина» относится к «Колоколу», выходившему двумя, несколько отличными друг от друга изданиями: одно в 1989 г. («за счет средств автора»), второе в 1991-м (нормальным для бывшего СССР способом — за государственный кошт). Общее количество стихотворений Чичибабина, опубликованных в книгах и в периодической печати разных стран (в том числе в израильской), еще не сосчитано, но можно уверенно сказать, что останется из них немало. Больше, чем у иных кумиров всяких советских времен: как оттепельных, так и застойных.

Высказанное только что утверждение слишком ответственно, а потому не должно повиснуть в воздухе без надлежащих обоснований. Вот главные из них.

Известно: творца следует судить по его высочайшим достижениям. Так вот, чичибабинские шедевры «тянут» на причисление их к русской поэтической классике. То есть они не просто лучшие у самого поэта, но зачастую лучшие для своего времени, а быть может, не только для своего. Понятно, что речь здесь ведется не о темах, не о «социальном звучании», а о звучании просто, безо всяких сужающих и обедняющих определений.

Скажем однако, раз уж пришлось к слову, и о социальном звучании. Когда-то, еще в зарубежном изгнании, А. Солженицын упрекнул некоторых современных советских поэтов с громкими именами в отсутствии в их стихах русской боли. Вообще-то боль не есть непременный атрибут высокой поэзии. И даже среди больших (достаточно больших) русских поэтов мы знаем «безболевых»: Мих. Кузьмина, ранних С.Есенина и И.Северянина, советских «романтиков» (ранний Н.Тихонов; поздний — пустое место). Но бывают эпохи, когда отсутствие боли в поэзии — не просто изъян, а смертельный (для поэзии же) недуг. Испанский поэт эпохи диктатуры Франко Габриэль Селайя сказал: «Я написал бы совершенный сонет, если бы не было позорным писать его в наше время». Сие, разумеется, означает не то, что в плохие времена позволительно писать плохие сонеты, но лишь то, что совершенство их не должно идти во вред их причастности к муке, ставшей уделом соотечественников поэта. Борис Чичибабин, подобно его великим предшественникам в русской поэзии, был так устроен, что всякую чужую боль ощущал как собственную. И боль России — исторической и современной ему — ощущал как собственную. И позор России тоже ощущал как собственный. И перево­площался — всем духом, всей кровью сердца — в тех единокровных и инонациональных мучеников, кто в разные времена терпел имперский гнет. «Муки гетто, коль не казни да погромы», выпавшие на долю народа еврей­ского. Злодейские депортации — высылка из родных мест крымско-татарского народа, когда «брали их целыми селами, (сколько в вагон поместится). Шел эшелон по месяцу» («Крымские прогулки»). Подлые оккупации вроде той, которой в августе 1968 года подверглась «братская» Чехословакия. (Об этом внятно сказано в раннем варианте стихотворения «Еще недавно ты со мной...», впоследствии в этом пункте переработанного автором по собственной воле).

Тут возникает одна проблема, о которой нужно сказать особо. Если тот или иной стихотворец по складу своего дарования тяготеет к гражданственности, его подстерегает опасность превращения в риторика и публициста. «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан»,— автор этого опрометчивого императива сам как раз остался поэтом (лирическая стихия была в нем сильнее «гражданской скорби»), но кое-кто из наследников понял его буквально и записал себя в поэты только потому, что сочинял в рифму об общественных несовершенствах. Случилось и Чичибабину, особенно на первых порах, соскальзывать на этот легкий путь. Не скрою, что и позднейшие его стихи нередко страдают лирической недостаточно­стью, а так как свято место пусто не бывает, отсутствующий напор, органика высокого строя замещаются натужным многословием, лобовой декларативностью и прочими атрибутами политического версификаторства.

Но лучшие вещи зрелого Чичибабина отличаются редким (редчайшим!) в наше время совпадением болевого пафоса и словесно-интонационной инструментировки. Когда знакомишься с ними впервые, захватывает раньше всего (как у Цветаевой) мощь и динамика самого поэтического преобразования «материи в энергию» (или наоборот), ритм, звукопись и еще что-то, неопределимое. Стоит взять поэтов, наиболее близких Чичибабину по времени и настроению, таких как Наум Коржавин или Варлам Шаламов (прозы последнего я здесь, разумеется, не касаюсь), и сравнить их высшие достижения в так называемой гражданской теме с хотя бы уже упоминавшимся «Еще недавно ты со мной...» Чичибабина,— тотчас станет ясно, кому из достойных выпало написать совершеннейшие «сонеты» о позорной эпохе, в горниле которой все они сформировались. Кстати, и к собственно сонетной форме Чичибабин был неотклонимо привержен и оставил нам множество образцов этой формы, вошедших в его книгу «82 сонета и 28 стихотворений о любви» (М., «ПАН», 1994). Один из них, отнесенный автором к разделу как раз «политических сонетов», я здесь приведу:

И вновь сквозь кровь в две стороны глядит, 
покрыв крыла жестокосердной славой, 
с российского герба орел двуглавый — 
урод темнот, убийца и бандит. 
Взбрело ж кому-то с бесноватых круч 
вернуть к житью имперской жути символ, 
что сверх того, что паки некрасив, мол, 
как всякий хищник, злобен и вонюч. 
Власть и народ полны несхожих вкусов. 
А нам милей ягненок Иисусов, 
друг Божьих игр, безгрешно наг и бел. 
А мы ему добро свое протянем: 
лишь он бы стал России оправданьем 
на всенародно выбранном гербе. 

Дело, конечно, не в конкретных символах Добра и Зла (они могли бы быть и иными), а в строго проведенном различении благодетели и порока, праведной белизны и черного греха. И в силе лирического изъявления, захватывающей все эти категории и понятия религиозной этики в «перезвонный» водоворот. «И вновь сквозь кровь». «ПоКРЫв КРЫла». «Урод темнот». «Друг Божьих иГР, безГРешно наг и бел». «...на всенародно выБРанном геРБе»­.

Сделаю небольшую паузу в интерпретации поэтических мотивов и дам «врезку» судьбы поэта. Не биографии, а именно судьбы.

Так случилось, что Чичибабин, земную жизнь пройдя до половины, подобно своему великому предшественнику-итальянцу, вдруг очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во тьме долины. Впрочем, все случилось, конечно, не вдруг, не в одночасье, и когда говорят о человеке, что он утратил правый путь, подразумевают, что индивидуальный путь его, по здравом рассужденье (или по снизошедшему наитию), признан им самим не правым. Чичибабин был по духу комсомольцем, когда в 1946 году «Не уходи из памяти, постой, год тыща девятьсот сорок шестой...») «именем советской власти» его «взяли под замок». Таковым же и остался спустя пять лет, про­веденных «в тюрьмах этапных, следственных и прочих» («До гроба страсти не избуду...») и «на лесоповале в Кировской области», где, как сказано в аннотации к третьей книге стихов — «Гармония» (Харьков, «Прапор», 1965), он работал,— без упоминания того, конечно, малозначащего факта, что попал он туда не по своей воле, а по приговору самого справедливого в мире советского суда. «У меня и у совесткой власти — общие враги»,— эта, в тюрьме обретенная мудрость (разумеется, ложная), на многие годы вперед стала одной из составляющих жизненного кредо Чичибабина. К счастью, были и другие. «Чтоб в каждом дому было чудо и смех, пусть мне одному будет худо за всех» («Пока хоть один безутешен влюбленный...»). И в сфере «внутрицеховой»: «...у меня такая мания, что мир поэзия спасет» («Без всякого мистического вздора...»).

Мир поэзия пока не спасла (как и красота), но, вне всяких сомнений, она спасла самого поэта. Притом дважды. В первый раз, не дав ему превратиться в заурядного советского борзописца (увы, нам знакомы подобные превращения), срастись с советской властью: если не через любовь к общим друзьям, то через ненависть к общим врагам. Во второй, не дав сломаться под гнетом черного отчаяния, овладевшего поэтом в кровавые 1966—1968 годы, когда и была им написана мольба к матери Смерти. Тут, впрочем, Чичибабину помогла выстоять и обретенная им новая — на всю жизнь — любовь к женщине, ставшей его женой и неизменной Музой его од, элегий и сонетов.

Из кризиса вышел обновленный Чичибабин. Совето- и народолюбивец стал «приёмником» одинокого человеческого­ голоса. Материалист, поклонник всего земного, что можно потрогать, понюхать, вкусить,— убежденным адептом Духовного и Вечного: «...нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность, и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух» («Я почуял беду...»). Интернационалист (на советский опять же вкус, т.е. проповедник дружбы народов по классовому признаку) — россиянином, принявшим на свои плечи всю тяжесть отечественного неблагообразия. И вместе подданным мировой державы, не данной нам в непосредственном ощущении, но тем не менее объективно существующей. Пленником всемирного гетто. «Каждый поэт — в гетто», — говорила Цветаева. «Кто в наши дни мечтатель и философ, тот иудей» («Чуфут-Кале...»),— вторит ей Чичи­бабин.

И, наконец, приверженец земных богов (и «физиков», и лириков) — обратился к Богу Единому, и это обращение как раз и позволило поэту осуществить мечту, в кризисную пору почитавшуюся недосягаемой,— «связать начала и концы» («Еще недавно ты со мной...»).

Конечно, Чичибабин конца 60-х — начала 90-х — мощный одопевец и псалмопевец, возвысившийся над собой прежним, как возвышается Храм Божий над языческой кумирней. Значит ли это, однако, что ранний Чичибабин — не только тюремно-легендарный автор всемирно известных «Красных помидоров» («Кончусь, останусь жив ли...»), «Махорки» и «До гроба страсти не избуду...», а еще и светлый лирик и пантеист 50-х — начала 60-х — был несостоятелен в своем ремесле? И тогда из-под его пера, случалось, выходили шедевры. Назову лишь несколько: «Смутное время», «Без всякого мистического вздора...», «И опять — тишина, тишина, тишина...», «На мой порог зима пришла...», «Жены моих друзей», «Север», «Воспоминание о Востоке», «Песенка беса», «Зимние стихи», «Просьба», «Когда весь жар, весь холод был изведан...».

И, воспевая материю, он находил единственные, смущающие душу слова:

Мать Материя, все ты — 
травы, думы, стихии, 
медом полные соты, 
груди женские тугие. 
Мы с землею согласны. 
Кто из нас не зубастый? 
Славлю плоти соблазны 
от колен до запястий. 
О, попробуйте, вкусно! 
Кто не верит, а ну их! 
Славлю крылья искусства 
и лицо в поцелуях! 
«Я ль душою не светел?..» 
(1952)

И, что касается собственно «плоти соблазнов», Чичибабин, как мало кто из русских поэтов (тут он, пожалуй, ближе к каким-нибудь заморским Бернсам и Уитменам), умел воспеть и женские колени: «... голея сквозь чулочек, лучило нежное зажглось» — из стихотворения, в пору своего создания неназванного, но в последнюю книгу стихов — «Цветение картошки» («Московский рабочий», 1994) — вошедшего под названием «Ода». И всю прекрасную женскую наготу:

И женщина, пришедшая на берег, 
в напевах волн стоит голым-гола, 
как хрупкий храм. И соль на бедрах белых, 
и славят ночь ее колокола. 
Сонет «Женщина у моря» 

И земную «грешную» женскую любовь:

... чтобы, обняв шею 
мне руками плавными, 
никла б, хорошея 
от шального пламени. 
«Говорю про счастье...» 

И жертвенную женскую преданность:

С раннего детства на плечики хрупкие 
выпал им лагерный срок. 
Глина с известкой плескалась об руки их, 
ветер им волосы сек. 
............................................... 
В Крым вам не ездить, в меха вам не кутаться, 
легких не знать вам страстей, 
милый грешницы, грозные спутницы — 
жены моих друзей. 
«Жены моих друзей» 

Я именно эти, ранние стихи Чичибабина решил щедрее представить в извлечениях, ибо в своих больших, перестроечного и постсоветского периодов, книгах он их если и перепечатывал, то с большим отсевом, и даже в «Цветении картошки» не все они нашли себе прибежище...

Но, повторю, Чичибабин поздний — уже не просто сильный и разносторонний лирик, изощренный в описаниях природных явлений и земных страстей, а большой, оркестрового звучания, поэт, продолжатель великого дела Мандельштама и Пастернака, Ахматовой и Цветаевой, Заболоцкого и Тарковского. Это поэт-мыслитель, претворивший великие философские формулы в чеканные поэтические строки. Поэт-болетель за все несовершенство мира, за все его зло: вчерашнее, сегодняшнее и завтрашнее. Поэт-прославитель вечного и вечно обновляющегося чуда жизни. Поэт Любви: к единственной; и к каждому человеку, знакомому и незнакомому; и к своей несчастной родине, ныне разделенной; и к чужим (не чужим) странам, городам и весям, в том числе к нашему Израилю; и к прекрасным книгам; и к Небу. Поэт прощения врагам —«...не затем, чтобы сладко спалось им, а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим» («Я почуял беду...»). Поэт вины, а не обиды:

Я все приму, на солнышке растаяв, 
нет ни одной обиды незабытой,— 
но судный час, о чем смолчал Бердяев, 
встречать с виной страшнее, чем с обидой. 
Как больно стать навеки виноватым, 
неискупимо и невозмещенно, 
перед сестрою или перед братом,— 
к ним не дойдет и стон из бездны черной. 
И все ж клянусь, что вся отвага Данта 
в часы тоски, прильнувшей к изголовью, 
не так надежна и не благодатна, 
как свет вины, усиленный любовью. 
«Ежевечерне я в своей молитве...» 

И опять — поэт Любви:

Но лишь ею одной, что когда-то божественной мнили, 
для чьего торжества нет нигде ни границ, ни гробниц, 
нет, спасется не мир, но спасется единственный в мире, 
а ведь род-то людской и слагается из единиц. 
Ну и что за беда, если голос мой в мире не звонок? 
Взрослым так и не стал. Чем кажусь тебе, тем и зови. 
Вижу Божию высь, там живут Иисус и ягненок. 
Дай мне помощь и свет, всемогущая школа любви! 
«Взрослым так и не став...» 

Такие стихи не потускнеют. И останется их не пять, как он «счел» в смиренном однострофье, написанном сравнительно недаво:

Не каюсь в том, о нет, что мне казались бренней 
плоть — духа, жизнь — мечты, и верю, что, звеня 
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений 
в летах переживут истлевшего меня. 

Бориса Чичибабина больше нет с нами. Его плоть разделит участь всего, что смертно на этой Земле. Но его распевшаяся строка нетленна, как все великие творения, что создаются под диктовку Наделившего нас душой и вдох­новением.

Февраль 1995 г., 
Маале Адумим (Израиль)

Hosted by uCoz