На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Владимир Леонович

Меж розовых барханов

ЧичибабиНОведение.
НО или НА? Вот в чем вопрос.

Лет 30 с лишком назад его не стояло, а мы, дети «Магистрали», и без того прекрасно ведали, кто таков этот тощий и хмурый, рослый сорокалетний харьковчанин с глухим голосом и резкими движениями: классик. Повторяли нараспев:

В Игоревом Путивле 
выгорела трава. 

Глядел он, несмотря на рост, немного исподлобья, как бы пряча взгляд и винясь в чем-то, а уж голос и совсем пропадал в глубине килевидной груди и шел оттуда, шел толчками и мимо связок. Борис, когда писал классиче­ского своего «Верблюда», нарисовал его одной строчкой:

Шагает, шею шепота вытягивая. 

Сергей Филиппов, он сейчас работает Львом Шиловым, голосописцем — о, гораздо более того! — с первого звука полюбил и понял Чичибабина, выпустил сначала пластинку на «Мелодии», а теперь и кассету: слушайте:

Шагает, шею шепота вытягивая, 
проносит ношу, царственен и худ,— 
песчаный лебедин, печальный работяга... 

Размеренная поступь слогов, слова без выраженья, выражено и отдано уже все, читается текст. Поравнявшись с вами, читатель, верблюд Чичибабин всякий раз приостановится и близко-близко повернет к вам морду лица:

Мне, как ему, мой Бог не потакал. 
Я тот же корм перетираю мудро, 
и весь я есмь моргающая морда, 
да жаркий горб, да ноги ходока. 

Под стихами 64-й год, 41 год поэту.

Пока хоть один безутешен влюбленный, 
не знать до седин мне любви разделенной. 
Пока не на всех заготовлен уют, 
пусть ветер и снег мне уснуть не дают. 

Эти стихи, этот обет помечен 49-м годом: Борис еще сидит. Важна обстановка, в которой такие обеты даются, возраст важен. Хоть ты и в КВЧ, а все голодный и спать тебе на нарах до общего подъема и пять лет ежедневно вспоминать Диккенса, который самым страшным наказаньем полагал лишение свободы на целый год. Подумать только!

Мы с Шенталинским составили огромный том из прозы и стихов, написанных теми, кто там побывал. Чичибабина я попросил что-нибудь написать для книги, издать которую на родине никто не шевельнулся пока. Борис написал убористым своим почерком, каждая буковка отдельно, страничку для нас. Из нее следует, что из лагеря мы так и не вышли к 93-му году, сменили только паханов, сменили феню вывески. Кажется, этот листочек был последнее, что написал и дописывал он перед последним отъездом из Москвы в Харьков в доме любимых им Шаровых... Господи, сколько любви рассыпано, расточено им, любви нежнейшей, благоговеющей, невероятной в этом тертом и битом человеке — разным людям... Но теперь не таким уж и разным: каждый скажет: и меня любил он, если это кому-то надо будет знать. Я знаю только одно: любовь, таким вот образом расточенная, живет повсюду. Это как радиация, но более долговечная.

Без малого 30 лет назад увез я в Тбилиси коричневую тетрадку — читайте, удивляйтесь, а я уж наизусть знаю — и многое там было такое, чего нет ни в одной борисовой книге. Где та тетрадка? Уехала в Израиль? Но тогда ее издадут благодарные евреи (как благодарные татары крымские поставят поэту памятник где-нибудь у подъема на Перчем или на самом верблюжьем горбу его).

И опять — тишина, тишина, тишина. 
Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий. 
Солнце лоб мой печет, грудь моя сожжена, 
и почиет пчела на моем подбородке. 
.....................................................................    
Все, что вижу вокруг, беспредельно любя, 
как я рад, как печально и горестно рад я, 
что могу хоть на миг отдохнуть от себя, 
полежать на траве с нераскрытой тетрадью... 

62-й год. Кротость... почиет — из диковинного тогда словаря. Рад я — харьковское со звонким д, чтоб тетрадь ему откликалась, но все это мелкий золотой сор. А дело в том, что И ОПЯТЬ тишина, та родовая, откуда и куда шумит и стремится все это пестрое, промежуточное. Так оказывается мало надо, чтобы описать Рай, где дано душе лишь одно чувство беспредельной любви ко всему вокруг.

По молодости Чичибабин носил усы и бородку, что намекало на родство с рыцарем Печального Образа (Рицарь — произносил он. «Между печалью и ничем мы выбрали печаль»). В усы, я думаю, мог он прятать улыбку, как, наверное, тогда, когда, впервые попав на крымский пляж, увидел там знаменитого писателя и даже читал ему стихи и принимал одобрительное покряхтывание и ласковое «голубчик»:

И что мне зной и что мне мошкара — 
я горд как черт, что видел Маршака! 

«Крымские прогулки» Чичибабина помечены 61-м годом. Интонация, приемы прямой речи — нарочито маяковские, в конце выступленья — так! — зовет он Радищева. Надо внятно сказать, что одна уже эта крымская тема, упрямо разрабатываемая украинским стихотворцем, подпала под статью 58-10 УК, а затем под статью 70: антисоветская агитация, разглашение гостайны, националистическая пропаганда. Лагерник, он прекрасно это знал, и надо было видеть и слышать, как читал он в Москве в зале ЦДКЖ эти стихи. Так, верно, читал Шевченко, вернувшийся из Кос-Арала, преступную свою, антиправительственную «комедию» «Сон» прекрасной Екатерине Дадиани, урожденной Чавчавадзе. Проспал доносчик свою добычу... Но мы-то не проспали:

Перед землею крымской 
совесть моя чиста — 

для этого стоило рисковать. И перед землею Армянской, и перед землями Прибалтики и Молдавии. Подлинно: странствующий рицарь! Расти, легенда, тебе, как роскошной глицинии, есть что обнять и обвить.

Где Даугава катит раскатистые воды, 
растил костлявый прадед росток своей свободы... 

В Храм Свободы не надо рваться, расталкивая людей, и громко возносить хвалы Ей, наконец-то наставшей. Этот храм надо воздвигать по камню, по камню. А уж после этого можно и написать, выставив в заглавие РЕСПУБЛИКАМ ПРИБАЛТИКИ:

Перемогший годы окаянные, 
обнесенный чашей на пиру, 
вольный крест вины и покаяния 
перед вами на душу беру. 
Слава вам троим за то, что первые 
вышли на распутие времен 
спорить с танкодавящей империей, 
на века ославленной враньем! 

90-й год, до Чечни еще далеко... За несколько дней до смерти Бориса танки России вторглись в Чечню. Ус­лышав это по радио, говорит Лиля, Борис весь как-то задергался и не своим голосом заорал те слова, которых в стихах у него нет. (Редкий случай адекватной событию матерщины, незаменимости, хоть и недостаточности слов. Слаб тут великий и могучий). Но что-то значит все ж воли людской квантумсатис, о чем вопрошал Бога неистовый Бранд за минуту до гибели. Эта судорога —

и рвется тело в судорогах ночью — 

или никого не скорчит и праведный мат не застрянет ни в чьих ушах? Чеченскую бойню остановили материнские слезы. Обесславили и прекратили миллионы одиноких воль. Точнее сказать: жертв.

Вся-то жизнь наша в смуте и страхе, 
и, военным железом звеня, 
не в Абхазии, так в Карабахе 
каждый день убивают меня. 

Стихи 94-го года — успел ли прочесть их Игорь Дедков, добитый точно так же? Он любил стихи Бориса, он мог бы написать, человек классической русской судьбы, о своем собрате — не успел.

* * *

Чему приурочить вечер, посвященный Чичибабину, что прошел в конце декабря 96-го в Литмузее? Второй годовщине Бориса? 9-му января — его дню рождения? Или дню рождения Лили — под Новый год?

Когда б не ты, я был бы нети отдан, 
в когтях беды 
давно став трупом или идиотом, 
когда б не ты... 

Не прав Владимир Корнилов: была-де Анна Григорьевна Сниткина, а больше российской словесности так никогда не везло — как повезло Достоевскому с его спасеньем и опорой,— Лилино имя на слуху у нас становится нарицательным. Склоняюсь к тому, что вечер, который мне доверили провести, был Лилиным. С нею приехал Марк Богославский, но не смогли приехать объявленные Лариса Богораз и Марлена Рахлина.

Честно пытался я выпуклую форму вдохновенной речи Марка, блестящих импровизаций Аннинского, Лилиных реплик, философского трактата Г.С.Померанца с вкраплением из статьи Зинаиды Миркиной о Борисе, стихи Юдахина, слова Алексея Смирнова, который взял потом и гитару,— весь этот устный ненарочитый и сферический жанр разогнуть и распластать в статью. Распять, если угодно. И отказался от этой попытки. Повторяю: вечер записан и стал фильмом — Сергей Филиппов охотно покажет его тому, кто сильно этого пожелает. А кто сильно пожелает, узнает через Литмузей, как добиться Сергея и т.д.

«„Чище” всех говорит Померанц»,— говорит моя дочь, снимая его речь с диктофона.

«Религиозный поворот сейчас происходит не впервые, т.к. не в первый раз человечество съедает запретный плод. Он был съеден в древности, когда Протагор сказал, что Человек — мера всех вещей... Запретный плод был снова съеден, когда Пико делла Мирандо в произведении «Человек» сказал, что человек мог бы создать даже землю заново (а это было до Коперника), если бы у него были орудия и материалы... Запретный плод был съеден, когда сочли, что человек добр (Руссо? — В.Л.) и только цивилизация его портит, а потом была кровь французской революции. Запретный плод был съеден, когда Маркс сказал о бесконечном развитии богатства человеческой природы как самоцели. А потом мы нахлебались этим развитием досыта. Тем не менее поднималась каждый раз мощная волна, и 60-е годы были только отголоском той огромной волны, которую создала наша революция...» Рискну дальше пересказать мысль философа: Чичибабин попал, как человек истории, в это волнение, был отголоском революции и ее идеалистом — и столь же искренним стал он в своем отрезвлении... Хрустальное здание иллюзий, говорит Померанц, рухнуло, и спасти поэта могла только подлинная глубина.

Кирилл Ковальджи сказал, что Чичибабин состоялся вне контекста поэзии 60-х годов. Оно так, а я думаю, что и вопреки ей, все же огосударствленной и на сегодняшний день, а уж тогда... Пишу большими буквами:

Я чудью был и лошадиным ртом, 
встав на дыбы, кричащим под Петром. 

Это могучее косноязычье продавит любой контекст: здесь не намеренье — здесь постоянно действующая судьба. Верно: Бог нам послал Бориса, чтоб оглянулись мы на жалкий контекст послесталинской не только поэзии — культуры вообще.

«Чичибабин мог сказать, что пионерские барабаны и до сих пор стучат». Это уже Лев Аннинский. Достаю из памяти строчки, которые теперь не переиздаются, о красной звезде:

чей цвет пунцов, лучи ее остры, 
в ней кровь отцов и юности костры... 

«Как же его читать? Так и читать, понимая, что за каждым элементом исторической реальности, который человек получает из потока времени, стоит его собственная мера ответственности, которой он у нас занимать не станет. И если так читать Чичибабина, он нас многому ­научит... Удивительное сочетание катастрофичности исторического бытия и непонятного внутреннего света, который при этом остается каждую секунду в душе. Он говорит такое, от чего надо немедленно покончить с собой! Ничего подобного...»

Впервые, на магнитофоне Вадима Кожинова, говорит Аннинский, он услышал «Смутное время» и был потрясен. (Мы знали эти стихи в «Магистрали» давно)

Знать, с великого похмелья завязалась канитель: 
то ли плаха, то ли келья, то ли брачная постель. 
То ли к завтрему, быть может, воцарится новый тать... 
И никто нам не поможет. И не надо помогать. 

Стихи 47-го года, Борис в лагере. Последнее двустрочие в харьковском томе взято в кавычки — недосмотр чичибабиноведов. Надо бы им доказать, что здесь простое текстуальное совпадение с Георгием Ивановым. Об этом говорит Аннинский, говорит Лиля.

«Бродячий философ, жизнелюбец! Стихи его с фламандской полнотой, с отрешенной высочайшей духовностью — яростная гражданская лирика...» Это говорит, конечно­, Марк Богославский о Борисе — те же слова, почти те же говорил и писал о нем сам Борис. «Вы не знаете, через какую самоломку прошло наше поколенье — я, Слуцкий, Чичибабин». Марк абсолютно прав, и это читается во всем его облике. Полвека они друзья с Борисом...

1997 г., Москва

Hosted by uCoz