На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Алексей Смирнов

Дружеский круг

...Стояла украинская зима — не лютая, но ощутимо знобящая. Круглый танц-зал не отапливался. Окна его заросли льдом. Дощатый пол под люстрами искрился инеем. И тем не менее быстро сбился небольшой, но плотный «партер» из криво сдвинутых стульев. Все сидели в шу­бах, теплых пальто, шапках, платках.

Один Борис Алексеевич — в темном костюме и без шапки.

Какой-то тихий, почти испуганный.

Оказалось: это был его первый,— самый первый,— вечер после стольких лет запрета, безмолвия. А публика собралась во всех отношениях грамотная.

И Чичибабин стал читать.

Меняю хлеб на горькую затяжку, 
родимый дым приснился и запах. 
И жить легко, и пропадать не тяжко 
с курящейся цигаркою в зубах... 

И все забылось, ушло: и холодные стены, и кто мы, и где мы, и зачем...

В большой поэзии есть большая отрешенность и отрешаемая сила. Она затягивает в себя и заставляет если не отречься, то по крайней мере отвлечься от окружающего, самоуглубиться, чтобы, очнувшись, посмотреть на многое другими глазами.

Большая поэзия немыслима без музыки. Но не той, что привносится композитором извне, а той, что рождается вместе со словом или даже предвосхищает его,— той мелодии речи, которая и делает стихотворение неисчерпаемым, потому что каждый раз погружает слушателя в мерные волны блаженного музыкального движения, и пре­сытиться им невозможно.

...Состояние души богаче того смысла, которым оно вызвано. Все-таки смысл конечен, а оно — нет. Все-таки не разнообразием смысловых оттенков, не сюжетом, а му­зыкой речи держится, скажем, эта фантастическая древнерусско-армянская география жития по Чичибабину:

Ночью черниговской с гор араратских, 
шерсткой ушей доставая до неба, 
чад упасая от милостынь братских, 
скачут лошадки Бориса и Глеба. 

Кажется, что если бы поэт отказался от семантики и заменил ее чистой фонетикой:

Чьюно гореченской с тар артогорских...— 

то и тогда бы мы восприняли торжественный строй этой беспримерной скачки, ее завораживающий ритм.

...Как-то вечером харьковский физик Василий Нацик пригласил меня к себе, шепнув:

— Будет Борис Алексеевич... Захвати гитару.

Оживленный и, как ему положено быть, беспорядочный фуршет, прошел через максимум суеты и веселья, и когда миграция гостей вдоль уставленного яствами стола стала ослабевать, хозяин предложил послушать Чичибабина. В Москве вышла первая после вынужденного молчания книга Бориса Алексеевича «Колокол» — книга жизни­.

Возлюбленная! Ты спасла мои корни! 
И волю и дождь в ликовании пью. 
Безумный звонарь на твоей колокольне, 
в ожившее небо, как в колокол, бью. 

Снова я слушал Бориса Чичибабина, оттеняя своими музыкальными паузами его незабываемое чтение.

Высокий, медлительный, с какой-то колеблемой в движении статью — благородной и горделивой, Борис Алексеевич вдруг превращался в азарт и стремительность. И сме­на эта была неуловима.

А еще есть в его поэзии нота чисто украинского звучания — шевченковская, болевая. Легко делить христову трапезу и трудно христовы страдания. Шевченко делил именно их. Немногие наши современники отважились продолжить этот подвиг. Среди них Борис Чичибабин.

...Из Харькова в Москву мы ехали в одном вагоне. У Бори и Лили были выступления (говорю «у них» — потому что она, как талисман, сопровождала и хранила его повсюду). А я блуждал отдельно от них и вот — улетал в Индию. Узнав об этом, Борис Алексеевич на прощанье широко перекрестил меня и произнес очень отчетливо, акцентируя каждое слово, точно начиная его с большой буквы:

— Да... Хранит... Вас... Господь!

...Осень. Листва московских бульваров зазолотилась, окислилась, порыжела.

Встречаю Бориса и Лилю у памятника Грибоедову на Чистых прудах. Веду на нашу мансарду в пушкинском «Харитоньеве» переулке.

Делим домашние «хлеб-соль» вокруг самовара за раздвинутым и потому как будто сузившимся столом.

Тесно сидим с Чичибабиными, Леоновичами, детьми в нашем «фонарике» над маленьким парком двора,— поверх смыкающихся, расцвеченных осенью крон — кленовых, каштановых, тополиных...

Строго оглядывая стол, Борис Алексеевич вдруг спрашивает:

— А где сахар?

— Боренька, ну зачем тебе сахар? Возьми варенье,— говорит Лиля.

А смущенная хозяйка, позабыв свою гибкую плавность, опрометью бросается на кухню и, возвратившись, от полноты чувств водружает перед желанным гостем туес с пятью килограммами песка — благо, есть!

И что же гость?.. А гость невозмутимо реагирует на могучую бересту, как будто ему принесли крохотную сахарницу. Впрочем, и песок мог бы быть не от рафинадного завода, а откуда-нибудь из Сахары, и сахарница, будучи подана, превратилась бы тогда в «саха!рницу» незаметно от Чичибабина. Быт настолько выпадал из поля его зрения, что суровое: «А где сахар?» — запомнилось именно как курьез — комичное дополнение к той доброте и радости, которые сопутствовали нашим встречам.

В застольной беседе Борис Алексеевич время от времени как бы «провоцировал» спор, «заводил» друзей, мог противоречить самому себе. То он говорит, что не любит бардов и, кроме Галича и Окуджавы, чужд «гитарной поэзии». То — вслед за этим — не без гордости сообщает о приглашении выступить в Центре авторской песни. А напоследок замыкает кольцо, признаваясь, будто бы один харьковский бард написал песню на его — Чичибабина — стихи, и эта песня ему — Чичибабину — очень нравится!

Однако всякая произвольность мнений, их нарочитая задиристость или веселые «самоотводы», смена лошадей на переправах, а то и шумные переправы в обратную сторону,— все это уходило прочь, сворачивалось, стихало, как только наступали стихи.

...Мне книгу зла читать невмоготу, 
а книга блага вся перелисталась. 
О матерь Смерть, сними с меня усталость, 
покрой рядном худую наготу... 

...Наш век остро обнажил ту проклятую диалектику, согласно которой юность безумна, а мудрость бессильна. Чичибабин чувствовал противостояние всего всему уже на линии стихотворной строки. Помните?

...соленый мрамор сахарных расселин... 

Солоноватость мрамора показалась Б.А. недостаточной. Он как бы мысленно спросил себя: «А где сахар?» И явились расселины — мрамор подсластился. Зато треснул, расселся... Соленое засахарилось; монолитное раскололось... И все это произошло в одной строчке, в четырех словах. Не говоря уже об опоясывающей звукописи, когда мягкие аллитерации на «эль» (соленый — ... — расселин) окаймляют собой жесткие аллитерации на «эр» (...мрамор — сахарных...).

...Однажды я передал Чичибабину рукопись, в которой пробовал размышлять о смысле времени. Если представить время в виде расширяющегося шара (хроно­сферы), то пространство вне шара — наше будущее; поверхность шара — настоящее; объем — прошлое; а центр — вечное. Туда, к центру, и следует стремиться, превозмогая сопротивление времени. Значит, время — движущаяся сфера; вечность — неподвижная точка.

Борис Алексеевич отозвался на мой опыт большим письмом, написанным без единой помарки его удивительным «отдельным» почерком, когда каждая буковка вы­писывается, как цифра, индивидуально, сама по себе, никаких­ соединительных линий нет, а расстояния между буквами в слове и словами контролируется только величиной пробелов.

Значительность этой почты, ее серьезность таковы, что требуют воспроизвести здесь хотя бы часть им сказан­ного.

«Дорогой Алеша!

...Об очень многом хотелось бы поговорить с Вами, споря и соглашаясь, не на бумаге, а сидя за столом с рюмкой водки или бродя по московским улицам... Я думаю, что в жизни есть подлинное, истинное и мнимое, ложное, есть главное, существенное, ведущее к истине, совершенству, к Богу и неглавное, несущественное, мешающее, отвлекающее от истины и совершенства. И время и вечность, в моем представлении, совсем не равноправные компоненты (как тело и душа, как суета и творчество, как ложь и правда — все это совсем не равноправно в наших сознании, чувстве, совести). И мое понимание Вечности не совпадает с Вашим. Вы, хотя и мыслите их как «равноправные компоненты», все-таки располагаете их в одном или близком ряду, если не в одной плоскости, то в одном объеме (в Вашей «хроносфере» она находится в центре, но в центре «временного» же шара, то есть как-то связана со временем, имеет к нему какое-то отношение). В моем же понимании и представлении Вечность это не время и пространство, это что-то особое, может быть, состояние — что-то вроде Нирваны, которая не смерть, не прекращение, не отсутствие жизни, а сверхполнота Жизни. Вечность — это То, в Чем пребывает Бог. Вот это что такое. И именно поэтому для меня и прагматическая и этическая системы ценностей никак не равноправны: первая — временная, ложная, вторая — вечная, истинная. Живя во времени, мы, по крайней мере, некоторые из нас, и к Вечности прикасаются, чувствуют ее, сопрягаются с ней — переживая великое искусство, в общении с природой, на берегу моря или просто лежа на земле и глядя в звездное небо. Лирика — вся сопричастие Вечности, тут Вы правильно догадались. Но ведь это же и значит, что Вечность не в центре времени, а сама по себе сегодня, всегда, сию минуту, вот в это лирическое мгновение. Я готов согласиться с тем, что Вечность — Центр, но только в том смысле, в каком и Бог — Центр. Но ведь Он — и Творец и Цель, и Глубь и Высь — и Все и Ничто, а Вечность — это То, в чем Он пребывает. Ни время, ни пространство. Состояние, чувство, Чудо, Тайна­!»

...Б.А. всегда утверждал, что ничего не понимает в науке, является чистым созерцателем, а я думаю, что за этим стояло: и не хочу ничего в ней понимать! Это вопрос нравственного чувства, а вовсе не умственной лени. Еще блаженный Августин выступил против научного познания как такового, назвав его «похотью глаз». С тех пор наука далеко продвинулась по пути раздевания и любопытного разглядывания натуры, пустив в ход и ум и длани. Наши несчастные физики, химики, биологи, медики терзают природу руками экспериментаторов, расчленяют ее мозгами теоретиков, а успехом считают совпадение результатов совместных усилий. И то обстоятельство, что научные достижения обеспечивают материальный и духовный комфорт, лишь доказывает их вещественную направленность. Они способствуют нашему телесному пребыванию в скоротечной бытности, торжеству обывателя, то есть пребывающего, но никак не служат бессрочному обетованию души. Глупо было бы противопоставлять «тело и душу». Просто надо отличать истины материального мира от истин духовных, имея в виду, что отдавать предпочтение веществу или уравнивать его в правах с Духом поэт не может.

Вся соль из глаз повытекала, 
безумьем волос шевеля, 
во славу вам, политиканы, 
вам, физики, вам, шулера. 

...Чичибабинская Вечность («То, в Чем пребывает Бог») дословно совпадает с моей. Расхождение в том, что я поместил Вечность в воображаемый геометрический центр Времени; у меня до Вечности надо еще добраться, преодолевая встречное сопротивление Времени — настоящего и прошлого. А Борис Алексеевич предложил другую, замечательную и, наверное, более плодотворную идею присутствия Вечности в каждом моменте Времени, в каждом «лирическом мгновении». Она не точка, а состояние; не образ, а чувство. Вечность мгновения...

На самом деле наше разногласие связано с тем, что мы говорим об одном и том же на разных языках: он — на языке зрительно не представимых ощущений, а я — на языке зримых, но «бесчувственных» образов.

Мой оппонент продолжает:

«Вам кажется... об истории мы судим тем более верней, справедливей, чем историческое событие дальше от нас, от той «точки», в которой мы пребываем. Я так не думаю. Я думаю — и вижу, и убеждаюсь,— что каждому «времени» присуща своя ложь, свои иллюзии. Мы не судим сегодня о 1789 годе «правильней», чем, скажем, десять лет назад — иначе, но не «правильней». Наше время не менее лживо, не менее полно предвзятостей, слепоты, мифов, чем то, которое прошло и которое мы уже торопимся не судить, не осмысливать, а просто перечеркивать, отказываться от него, издеваться над ним. Не ложь сменяется правдой, а одна ложь сменяется другой ложью. И конечно, должна существовать какая-то «истинная» или хотя бы приближающаяся к «истине» точка зрения, но она может существовать только для отдельных лично­стей, одиноких и одних в истории — «точка» Христа, Ганди, Швейцера, и именно потому, что они в гораздо большей степени, чем мы, чем другие, принадлежали Вечности, больше, чем мы, жили в Ней».

Здесь — все болевое, пережитое в той «новейшей истории», участниками которой мы оказались сами.

«Одна ложь сменяется другой ложью». Истины, то есть Вечности, то есть Бога достигают лишь гениальные одиночки.

Вместо образа времени с единым центром, Борис Алексеевич предлагает множественность центров: Истина всюду, Вечность везде, Бог во всем.

Чичибабин не раз подчеркивал, что он — человек нецерковный. Я бы назвал его лично верующим. Он сам творит свои молитвы, не ища опоры у святых отцов, и скрепленные печатью его дарования эти молитвы становятся произведениями искусства.

...Из дневниковых записей.

«22 декабря 1994 года.

15 декабря в 10* часов утра в Харькове не стало Бориса Алексеевича Чичибабина.

Он — наследник и ангел-хранитель пушкинской линии в нашей поэзии.

Цельный, естественный, органичный во всем.

Великий современный лирик.

Лирика и Лилинька — рифма его жизни.

В его стихах мысль согрета страстью, а страсть обуздана мыслью.

Абсолютное чувство языка.

Необычайно совестлив и скромен. Молчалив на людях. Даже несколько замкнут. Но в творчестве раскрылся полностью. Это его счастье. Полнота завершенного пути.

Очень чуткое сердце.

Глубокий сосредоточенный ум.

Органный, проникающий в душу голос.

Он не переносил быта (Лиля от всего его ограждала). Был вспыльчив. (А как не быть при такой чуткости ко всему? От всего вибрировал).

Он боготворил Элладу, как исток европейской культуры, как прародину обожаемой им русской речи.

Во мне проснулось сердце эллина...

Высокий, тонкий, сутулый, он уходит от нас по солнцу и ветру песчаного берега, в развевающихся вольных одеждах, в искрящейся на солнце пене и брызгах Эгейской волны.

Ангелы Дантова Рая уготовили ему высокое небо, высокую вечность.

Душа его, обращенная в свет, устремится к Сатурну. Но главное, что это небо, эта вечность отныне живут и в нас­, как «состояние, чувство, Чудо, Тайна»!

Прости, прости нас, дорогой «Чичибабочка».

Спасибо тебе».

1997 г., Москва

Hosted by uCoz